Там, за окном, есть огонь, а значит, жизнь и вода, и всё это сейчас приближалось с каждым шагом. В тот миг мне и в голову не приходило, что всего этого не может быть, поскольку нахожусь в глубочайшем подземелье. Какие тут к чёрту светящиеся окна?
Кажется, шёл к нему очень долго, и всё-таки окно приближалось, я отчётливо видел переплёт рамы, лёд и изморозь на стекле, колеблющийся огонёк свечи, и так близко, что можно дотянуться и постучать. Но неожиданно пространство всколыхнулось, сотряслось, как от близкого взрыва, окно сорвало с места и забросило куда-то высоко, под незримый потолок. Я не испытывал ни отчаяния, ни разочарования, как-то очень спокойно посмотрел на мерцающую вдали точку и, не отрывая от неё взгляда, пошёл за призраком, будто лунатик.
Помню, сначала под ногами были деревянные мостки, что-то вроде деревенских дощатых тротуаров, и идти было хорошо. Потом они закончились, и начался не крутой, но очень трудный подъём, я карабкался вверх по звенящей под ногами, текучей и топкой осыпи, затем по широким, выложенным из брусчатки ступеням, пока снова не начал различать оконный переплёт.
В тот момент я не ощущал, как начинает меркнуть сознание, просто казалось, мир сузился до размеров небольшого, вытянутого по высоте окошка, за которым горит свеча и значит, есть жизнь, а всё остальное для меня не существовало. Ослабла жажда, и я чувствовал лишь свой сухой, войлочный язык да горячее дыхание.
Длинная, пологая лестница наконец-то закончилась ровной площадкой, и лишь тогда я разглядел, что это не окно, а стеклянная замороженная дверь, за которой так светло, будто на улице морозный солнечный день. Я сразу же бросился к ней и толкнул от себя. Дверь легко распахнулась, и хотя я давно уже смотрел на свет и привыкал к нему, всё равно по глазам резануло, будто вспышкой электросварки. Я зажал их ладонями, смаргивая ослепляющее пятно, однако в глазах было настолько сухо, что веки со скрипом царапали роговицу, а боль разламывала глазницы. Кое-как отнял руки и щурясь, сквозь белую пелену разглядел перед собой смутные, расплывчатые и ярко освещённые пятна людей и каких-то предметов, и это было последнее, что я ещё как-то видел; в следующий миг волна режущей боли охватила голову.
— Погасите свет, — просипел я очужевшим, незнакомым голосом. — Не могу смотреть.
— Помоги… — услышал я отдалённый, и как показалось, мужской голос.
Ко мне подошла женщина (я почувствовал это), взяла меня за голову, отняла руки от лица и с силой провела ладонью от лба к подбородку.
— Смотри!
Я открыл глаза и перевёл дух, словно вынырнул из воды, однако сквозь туман ничего не увидел.
— Умой его! — снова прозвучал низкий голос.
Слышно было, как возле меня брякнул таз, после чего раздался явственный плеск воды.
— Подставляй руки.
Мне было настолько жаль проливать зря воду, что, умывая лицо, я успевал сделать два глотка из своих пригоршней, так что в руках почти ничего не оставалось. Женщина заметила это и стала лить на голову, но я всё равно хватал губами бегущие струйки. Потом она дала полотенце, я утёрся, ощутил щекой тепло огня и открыл глаза — чёрно-белые сполохи, словно на испорченном телевизоре.
— Он ослеп, — определила женщина. — Он ничего не видит.
— Дай ему напиться, — приказал тот же низкий и всё-таки женский голос.
Я слышал, как зачерпнули воды из какого-то большого сосуда или источника, но принесли не сразу, а ждали, когда вода стечёт с наружных стенок. Пытка была невыносимой, в ушах теперь стоял звук одиночных, реальных капель, и я по привычке считал их, сглатывая сухим горлом. Наконец, упала последняя, всё стихло, и женщина вложила мне в руки ковш.
Это была совсем другая вода, не та, которой давали умыться. Я не чувствовал её вкуса, поскольку чудилось, не пью, а дышу ею, как воздухом, и влага не доходит до желудка — впитывается прямо во рту, в гортани, уходит, будто в песок и мгновенно усваивается в кровь.
Если на свете существовала живая вода, то это была она. Ковша литра под два не хватило.
— Ещё! — попросил я.
— Довольно! — прозвучал голос. — Теперь ты видишь?
— Нет, он не видит, — вместо меня сказала женщина. — Его нужно вывести к солнцу.
Она говорила резко, отрывисто, будто команды подавала.
— Выведи его. Но пусть вернёт то, что взял.
— Он ничего не взял.
— Вижу золото на его ногах.
— Оно пристало, как пристаёт грязь. — Рука легла на моё плечо. — Сними обувь.
Я сел там, где стоял, расшнуровал ботинки и когда стал стаскивать первый, что-то посыпались на пол. Мало того, мелкий, тяжёлый щебень оказался между шнурком и «языком», набился в протекторы подошв — видимо, начерпал, когда карабкался по сыпучей, вязкой осыпи. Я выколотил, выцарапал его и начал обуваться.
— Пусть снимет одежду. — Опять послышался тот же низкий голос, видимо, принадлежащий глубокой старухе. — Переодень его в чистое.
— Раздевайся! — приказала молодая тоном надзирателя.
В тот момент мне было всё равно, что со мной делают, я думал только о воде, и потому без всякого стыда снял всё, вплоть до носков. Женщина подала мне самое обыкновенное солдатское бельё, я обрядился в кальсоны и рубаху, потянулся за своей одеждой, но её не оказалось.
— Надень это, — сказала она и сунула в руки грубые парусиновые штаны и куртку — робу, в которой обычно работают сварщики. Потом принесла кирзовые сапоги с портянками.
— Ну что, досыта ли наелся соли? — насмешливо спросила из мрака старуха.
— Наелся, — признался я.
— Больше не хочешь?