Я вскочил и попятился, поймав себя на желании бежать назад. Было полное ощущение, что началось извержение вулкана или некий космический катаклизм! Десятки островерхих скал растаяли на глазах и на вершине образовалась гигантская, правильной формы чаша, до краёв наполненная кипящим расплавом, и из него, как с поверхности солнца, медленно выползали, закручивались в спираль и затем взрывались гигантские плазменные протуберанцы. Они — не врут мои глаза! — уносились вертикально в космос, высвечивая его, будто лучами прожекторов. Именно высвечивая, потому что в то время небо над Манарагой стало ночным, тёмно-синим и звездчатым. И я стремился заглянуть туда, вслед за этими дымчато-яркими, медленно вращающимися вокруг оси лучами, и в свете их различал некое переплетение объёмных, жёлто-розовых конструкций в виде несущих ферм, однако далее пространство становилось ослепительно белым, глаза заполнялись слезами, и веки закрывались непроизвольно.
От невероятного вдохновения и страха мне хотелось орать, и возможно, я орал, поскольку через какое-то время обнаружил, что потерял голос. Кипение перегретой магмы в чаше продолжалось минут пять-семь, но над её поверхностью родилось десятка полтора протуберанцев (их можно было считать!), и только выпустив их в космос, гора начала успокаиваться. Этот сверкающий, ленивый парок над чашей, из которого потом возникали ядерные взрывы, медленно потерял энергию и будто всосался в пламенную, бурлящую ключом плоть, а выбитые кипением из расплава султанчики начали опадать, и скоро блистающая поверхность только бродила, как варево на слабом огне.
Когда же и это движение постепенно замерло и померкла сила свечения остывающей магмы, опять же быстро, на глазах, началась кристаллизация. То, что было жидким и только что клокотало, стремительно увеличивалось в объёме, раздувалось вширь, росло вверх, приобретая конусные формы и одновременно теряло температуру, и цвета от оранжевого переливались в малиновые. До тех пор, пока на вершине Манараги вновь не восстали остывающие стрельчатые зубья, будто птица Феникс из пепла.
Ничего подобного я в жизни не видел, но даже не отошедший от потрясения, головой понимал (себе в утешение), что это, должно быть, световой эффект, вероятно вызванный особым состоянием оптики атмосферы. А душа протестовала — нет, слишком уж естественная и детальная картина разворачивалась на восходе солнца. Полное ощущение, что в проектор заправили когда-то отснятую, может, при рождении этих гор, плёнку и солнце лишь высветило, спроектировало кадры на экран.
Я много раз видел восходы и закаты в горах, напоминающих Уральские, такие же истёртые ледниками и выветрившиеся, причём, в разное время и во всяком климате. И если это всего-навсего зрительный обман, особое преломление лучей в пространстве, то почему никогда не наблюдал даже чего-нибудь отдалённо похожего, хотя бы незначительные детали того, что увидел только сейчас?
Конечно, больше всего поразило, осталось в зрительной памяти и запечатлелось сознанием возникновение чаши, когда верхняя половина Манараги расплавилась, а нижняя стала служить постаментом и была твёрдой, иссиня тёмной. И когда сверкающие брызги вылетали за край этого кипящего котла, то на мгновение высвечивали совершенно реальные склоны горы и развалы камней. Мало того, выплеснувшаяся магма потом медленно остывала и ещё некоторое время светилась на чёрном фоне подошвы. И я находился близко от этих замерзающих капель, так близко, что чувствовал исходящий от них жар, согрелся после сна под глыбой, а потом и вовсе пробило в пот. Поэтому в первую очередь, едва стряхнув оцепенение, я стал осматриваться, почти уверенный, что найду эти вулканические брызги, однако снег был чистейшим, нетронутым, и лишь цепочка собачьих следов тянула чуть наискосок, к склону Манараги.
Часа два я всё ещё стоял на плите, взбудораженный настолько, что забыл, зачем и в горы пришёл, вдруг обнаружил, что трясутся руки и ноги, а сам всё ещё задираю голову и смотрю в небо над вершиной. На какое-то время отшибло память, я не знал, что мне нужно делать дальше, однако тепло улетучилось быстрее, чем ошеломление, взмокшую спину захолодило, а солнце, оторвавшись от горы, было ещё тусклым и не грело.
Озноб привёл в чувство, заставил вернуться на землю, и я наконец-то вспомнил, что собирался подняться на вершину и посмотреть оттуда, где находится Ледяное озеро, как учил дед.
Наконец-то я спустился с плиты и полез в курумник, держась собачьего тающего следа. Ходить по крутым каменистым склонам на двух ногах даже в сухую погоду не просто, а в дождь лишайник размокает и становится хуже мыла; чтоб не переломать ног на развалах, присыпанных свежим талым снегом, передвигаться можно только на четвереньках или ползком (было, ползали на курумниках Енисейского кряжа). После увиденного восхода над Манарагой я не мог смотреть под ноги и всё тянул голову вверх — ощущение было, что там ещё что-то может произойти, чего я вдруг не замечу. И только потому начал падать. Первый раз удачно, во второй разбил локоть, кожу будто рашпилем сдёрнуло да ещё ушиб нерв и отсушил руку. Но ещё пролез метров пятьдесят, прежде чем осознал, что похож на самоубийцу.
Кое-как, с оглядкой, спустился назад, к ручью, до первых лиственниц, благо что двигался по собачьим следам. А овчарка, умница, не лезла на камни и выбирала путь по слежавшимся щебенистым осыпям. Внизу распалил костёр и встал под дым, раскинув над спиной брезент, как парус: то ли за ночь так прозяб, то ли от потрясающего зрелища ещё не прошло испуганное, адреналиновое волнение, но меня колотило, даже если я лез почти в самый огонь.