А там бабушка заболела и лежала пластом в окружении своих митюшанских подруг. Как-то сразу померкла, ослабла, исчезли властные нотки в речи, говорила тихо, обречённо, и держалась за мою руку.
— Что же приезжать-то перестал, лешак? То каждую неделю был, то пропал, ни слуху, ни духу. Думала, уж не увижу… Или обидела чем?
— Да нет, работы было много, — залепетал я под осуждающими взгляды сиделок. — Только освободился…
— Вот врёт-то! — возмутилась баба Таня Березина. — Слыхали мы про тебя тут! В тюрьме ты сидел год, за тунеядство. Вот и освободился. А то — работы много!
Это была не деревенская выдумка или сплетня, слух оказался не беспочвенным, только меня ещё не сажали, но собирались привлечь за тунеядство. Дело в том, что я не был членом Союза Писателей, а бросил работу в газете и ушёл на «вольные хлеба», а это не понравилось одному томскому поэту по фамилии Заглавный, который и пытался отправить меня в тюрьму. Говорят, даже заявление в милицию отнёс, только там мои бывшие сослуживцы его «потеряли».
— Ступайте-ка домой! — велела бабушка товаркам, вдруг обретя голос. — Теперь внук посидит.
Старушки послушно удалились, и я сообразил, что настал желанный час. Она сама начала рассказывать, причём сразу с самого главного. Правда, оговорилась со вздохом, мол, зачем тебе это нужно? Дед всю жизнь в беспокойстве прожил, всё рвался из дома, будто на заработки ездил, а сам золотую рыбку ловил да ничего не поймал, и ты по той же дорожке пойти хочешь. Дескать, зачем-то перед смертью взял да и свёл внука с ума. Золото — дело заразное, и сколько народу сгинуло из-за него…
Но выговаривала и рассуждала больше для себя, поскольку мне и оправдываться не пришлось: бабушка без всякой паузы и как-то горько поведала мне то, что скрывала всю жизнь.
Дед получил повестку на Вторую мировую в сорок втором и сразу же сказал жене примерно следующее, причём, как всегда жёстко, спокойно и без суеты:
— Ну, Оля, давай прощаться. Если я с двух войн невредимым пришёл, на этой ухлопают обязательно. Так что ты расти сына, сильно обо мне не горюй. Писать не буду, чтоб лишний раз не расстраивать, чтоб ты смерти моей не ждала с часу на час. Думай, нет меня больше и всё.
Об этом я уже слышал и не раз в самых разных интерпретациях, но никто и никогда вслух не говорил о том, что у этой прощальной речи есть продолжение. Моя ревнивая бабушка заподозрила, что он после войны решил уйти к другой — ну, чисто женская логика! (Впрочем, кое-какие основания у неё были). Она рассуждала иначе: коли с двух живым пришёл, то и сейчас-то что с ним сделается? Ну и давай его пытать, чтоб дал полный отчёт за прошлую войну, где был, что делал, с кем жил и не оставил ли опять где-нибудь потомства. У неё было подозрение, что дед и гражданскую нашёл себе какую-то богатую женщину, пожил с ней, а потом украл её драгоценности и дал дёру. Уж слишком молчаливый прибежал, слова не добьёшься.
Наверное, дед отчитывался кратко. Говорит, я перед тобой, как на духу скажу, на предыдущей войне не было женщин у меня, и детей нигде не оставил. А служил я на Соль-Илецкой станции каптёром в интендантской роте, хорошо, говорит, добра всякого было много, так что сыт и пьян каждый день. Но тут взяли всех людей с роты, кто на империалистической воевал, прибавили к нам караульных, обули-одели, на коней посадили, вместо старых ружей новые дали, хорошие, всякого боевого припаса полные сумки наложили и с тремя офицерами пошли через Уральский хребет, к Колчаку. (Вероятно, это был 1919 год, где-нибудь, до июня, поскольку позже Колчака на Урале быть не могло.) Там у него обоз стоял, готовый к отправке, с охраной — близко не подойдёшь, и вот офицеры между собой повздорили сильно, за наганы хватались. Дед уж решил, погонят куда-нибудь в глубь Сибири с этим обозом и когда ещё домой вернёшься? Бежать надумал, как только в Томскую губернию зайдут, мол, к родне, переселившейся с Вятки, а они спрячут. Но скоро приехал какой-то генерал колчаковский, своих офицеров и охрану убрал, поставил ездовыми интендантов, караульных в охрану и командовать назначил тоже наших офицеров. Вот, говорит, мы и отправились на север, и ехали по просёлкам, тропам, а то и вовсе бездорожьем до конца лета, через хребты, горы и реки на себе перетаскивали и поклажу, и телеги, и чуть ли не самих коней. Вот уж намучились-то, и чуяли, на смерть гонят, да не сбежишь, караульных подобрали отпетых, злые, как собаки цепные. Ружья у ездовых отняли, даже ножики забрали от греха подальше и на ночь под охрану садили. Наконец, встали на озере среди гор, возы разгрузили и в камнях спрятали, коней отвели подальше в лес и отпустили, оставив только трёх для офицеров — кормить нечем было. Все телеги утопили, а сами лачуг понастроили, нор нарыли и просидели несколько месяцев. Провизии не было, так оставшихся коней съели, потом голодать начали, из-под снега траву копали. Отощали, но убежать нельзя, караульные сразу застрелят, и не одного так убили. Все будто ждали англичан, которые из Архангельска должны прийти, но не дождались, оставили поклажу всего с пятью солдатами-караульными да двумя офицерами, умельцы наделали лыж, встали на них и сами пошли к англичанам. А те уже на корабли грузятся, бежать собрались. Команду всю с собой решили взять, чуть ли не под конвоем на судно завели. Так что ни у какой бабы он не жил и никого не обворовывал, а драгоценности ему дал офицер, приказав, чтобы он в сопровождении прапорщика спустился на берег, нашёл и закупил провизию в Архангельске. Англичане кормить ораву русских не хотели, мол, у самих ничего нет, как доплывут до своей Британии, неизвестно.