Дед сошёл на причал, тут же договорился с прапорщиком, которому тоже не хотелось плыть на чужбину, и убежали они оба в родные края. Тот прапорщик по фамилии Кормаков, жил в городе Тотьме Вологодской губернии.
Вероятно, для бабушки это звучало убедительно, в неведомую Тотьму она не поехала и отпустила деда на фронт с лёгким сердцем.
А он там с какой-то Карной связался…
Зато в эту Тотьму, посидев возле постели бабушки три дня, рванул я, взяв командировку в обкоме ВЛКСМ — якобы в Москву, чтоб поработать над рукописью новой книги. Но не за красивые глаза дали — я пообещал, что в августе поеду комиссаром конного агитотряда (давно предлагали), агитировать колхозников убирать урожай. До столицы летел самолётом, оттуда поездом, и всё в один день. Раньше я лишь проезжал вологодчину по пути в Коми, точнее, до станции Косью, и относительная близость к Уралу меня волновала всю дорогу. Появлялись мысли, при удачном раскладе, прыгнуть на поезд и уехать дальше: командировочные можно сэкономить, использовать деньги на обратный путь, так что дня на три-четыре можно вырваться к заветной Манараге. Но ехал налегке (с обрезом в самолёт не пустят), а без оружия ходить по Уралу зарёкся.
Экономия не получилась: из Вологды в Тотьму пришлось лететь на АН-2 — дороги оказались ужасными и автобусы не ходили. А в самолёте, используя оперативные навыки, провёл разведочный опрос попутчиков и выяснил, самый древний старик Кормаков живёт где-то на Леденьге, если, конечно, не умер. Выходило, мой дед бабушку не обманывал и уходил на фронт с чистой душой. Эх, будь он жив, намного было б проще, и сейчас с собой взял бы, чтоб встретились однополчане-белогвардейцы!
Да ведь и ехать сюда не пришлось бы…
Деревянная Тотьма оказалась тихой, задумчивой, и река Сухона текла такая же, с деревянными от леса берегами (недавно ещё лес сплавляли). Люди здесь тоже были такими же негромкими, задумчивыми и медлительными, словно жить собирались лет по триста. Старика Кормакова я нашёл скоро, но он оказался древнее, чем надо — девяносто шестой пошёл, а дедову однополчанину должно быть меньше восьмидесяти. Однако поспрашивал его о родственниках, прикинувшись журналистом (благо, что редакционное удостоверение не сдал), и выяснил — есть такой, живёт на Пёсьей Деньге и зовут Алексеем Алфеевичем или просто Олешкой-малым, потому как есть ещё один Олешка Кормаков на Еденьге.
Названия речек меня зачаровали, за их звучанием слышался некий древнейший и могучий язык, хотя попутчики в самолёте говорили, мол, названия у нас не русские, всё больше вепсские (тогда я даже не слышал о такой народности — вепсы) или вовсе татарские. И перечисляли — Кокшенга, Тарнога, Кичьменьга, Амга, Айга, Вохтага, Вожега, Еленьга и ещё десятки, едва успевал записывать.
Пёсья Деньга оказалась деревней дворов на тридцать, издалека смотришь: солидно, крепко, дома словно терема на угоре, а ближе подойдёшь, ах ты, как жалко — жилых-то всего четыре, остальные стоят бесхозными, тёмными и холодными, как могильные склепы. Сам Алексей Алфеевич с утра ездил за пенсией на центральную усадьбу колхоза, напился и спал беспробудно, зато его сосед был трезв, благоразумен и деловит. Зазвал к себе на завалинку, спросил, кто и откуда, после чего начал докладывать. Выходило, Олешка Кормаков хоть и пожилой, но дурной человек, потому что всю жизнь просидел в лагерях, и даже на войну его не брали. В колхозе ни дня не работал, то на заработки будто бы ходит, то на прииски подастся. Это последние лет пятнадцать он в деревне живёт, да и то как сказать — болтается туда-сюда. Оттого пенсию дали по старости. Пришла тут к нему женщина с Леденьги, уж до чего хозяйственная, домовитая! Говорю, пойдём ко мне жить, на что тебе эдакой срамной мужик? Нет… Интересный, говорит, Олешка-то, с ним не соскучишься… Вот и не соскучилась, года не прожила, убежала… В общем, зря живёт на свете и писать в газету о нём не нужно.
Когда же я спросил, мог ли он служить у белых в гражданскую да ещё прапорщиком, трезвый сосед ответил определённо — служил! Да уж всяко не прапорщиком, а каким-нибудь карателем. И потом всю жизнь ещё вредил Советской власти, за что и не выходил из тюрьмы.
Я ушёл на речку, забился в кусты и кувыркался в траве от восторга.
Олешка проснулся только вечером и несмотря, что я томлюсь на лавочке возле дверей его избы, прошёл мимо, в огород, и стал полоть картошку. На свои примерно семьдесят семь он не выглядел, шестьдесят от силы, и на запойного человека не походил: белёсые густые брови, глубоко посаженные глаза, словно из-под выворотня смотрит. Редкие бесцветные волосики дыбом, и рот приоткрыт, словно сказать что-то собирается. Однако молчит, а лебеда у него на огороде выдурила по грудь, поэтому он задумчиво огляделся, выдернул один сорняк, долго рассматривал корень, плюнул и пошёл в избу.
— Алфеич, поговорить бы надо, — по-свойски сказал я вслед.
Не услышал, зачем-то забрался на чердак, судя по звукам, перебирал что-то, искал, пока не долбанулся башкой о стропилу — аж крыша загудела. Выматерился, слез и наконец-то увидел меня.
— Не нашёл я, нету. А была где-то…
— Что ты не нашёл?
— Да икону…
Похоже, он принял меня за собирателя икон: это был период, когда по деревням ездили сотни прохиндеев, часто на вид вполне интеллигентных, и скупали, а то просто воровали иконы, лампадки, подсвечники и прочую религиозную утварь.
— А я ведь к тебе не за иконами пришёл! — Подал я ему руку. — Здравствуй, Алексей Алфеич.
Он свои руки в карманы сунул, подозрительный, пытливый и одновременно насторожённый взгляд его был знаком — так смотрят люди на зоне.